Об эстетическом отношении Лермонтова к природе - Страница 4


К оглавлению

4

Природа не была для Лермонтова предметом страстного и сентиментального обожания: он был слишком трезв душою для Руссо. Быть поэтом-пантеистом, как возмужавший Гете, мешала ему гордая и своеобразная природа Кавказа, да и сам он чувствовал себя перед этой чистой природой слишком страстным, слишком грешным существом. Природа не была для Лермонтова и утомительным калейдоскопом ощущений, как для Гейне: наоборот, он любил постоянство ощущений, образы у него прочно залегают в душе и в поэзии упрямо повторяются. Фантазия его была слишком бедна для космического полета Шелли, этого создателя новой мифологии. Для Байрона он был слишком мечтателен и нежен, может быть, слишком справедлив. Но, может быть, он напоминает Ламартина?

Лермонтов был безусловно религиозен. Религия была потребностью его души. Он любил бога, и эта любовь давала в его поэзии смысл красоте, гармонии и таинственности в природе. Тихий вечер кажется ему часом молитвы, а утро — часом хваления; голоса в природе шепчут о тайнах неба и земли, а пустыня внемлет богу. Его фантазии постоянно рисуются храмы, алтари, престолы, кадильницы, ризы, фимиамы: он видит их в снегах, в горах, в тучах. Но было бы неправильно по этому внешнему сходству видеть в нем Ламартина. Лермонтов не был теистом, потому что он был русским православным человеком. Его молитва — это плач сокрушенного сердца или заветная робкая просьба. Его сердцу, чтобы молиться, не надо ни снежных гор, ни голубых шатров над ними: он ищет не красоты, а символа:


Прозрачный сумрак, луч лампады,
Кивот и крест (символ святой).

Каков же был общий характер отношения Лермонтова к природе? Мне кажется, что он был психологом природы.

Наблюдение над жизнью любимой природы заставляло его внимательнее и глубже вглядываться в душевный мир человека. Возьмем два примера — его облака и его горные реки.

И мечта, и дума поэта часто останавливались на облаках: постоянно встречаешь в его строках: облако, облачко, тучу, тучки, особенно «тучки» с нежностью.

Каких эпитетов он им ни придавал? — молодая, золотая, светлая, серая, черная, лиловая туча; облака — белые, синие, дымные, седые, румяные, багряные, огненные, косматые, вольные, легкие, разорванные, угрюмые, послушные, неуловимые, зловещие и ревнивые. Поэт отмечает их края-кудри, лоскуты, обрывки, толпы, цепи, караваны, стаи, стада облаков (для звезд, напротив, всегда хоры и хороводы). Они у него бродят, вьются, бегут, летят, мчатся, отважно и спокойно плывут, тихо и грозно ползут; это — то мохнатая шуба, то клочки разодранного занавеса, то перья на шлеме, то замки, то горы, то коршун, то змея, то дикая охота, то поклонники Аллы, спешащие на богомолье.

Интересно проследить, как изменяется психологическое содержание образа. Ребенок видел в облаках то замки, то рыцарей Армиды (эти картины повторяются потом в юношеской повести «Горбач Вадим» и в «Испанцах»). Позже образ освобождается от своей «мифологичности». Это уже не рыцари, а перья на рыцарском шлеме. Потом — просто перья.


Над главою привидений
Колеблемые перья.

В стихотворении «Бой» (эскиз к «Двум великанам», 1832 г.) изображается, как столкнулись на небе два бойца: один в серебряном одеянье, другой — в одежде чернеца и на черном коне; черный побежден, и его конь падает на землю. В «Измаил-бее», написанном немного позже, столкновение черного облака с белым есть уже чисто воздушная, физическая картина, без всяких признаков грубой сказочности.

В ранней поэме, в «Демоне» облака бродят волокнистыми и вольными стадами и возбуждают в поэте зависть.

В 1840 г. пишет он свои «Тучки небесные». Здесь уже не зависть, а раздумье и горечь:


Вечно холодные, вечно свободные,
Нет у вас родины, нет вам изгнания.

В любимый образ вложена уже не мечта, а глубокая дума.

Перейдем к горным рекам.

Вот горный поток в 1832 г. в «Измаил-бее»:


Свиреп и одинок
Никем неведомый поток,
Как тигр Америки суровой.

Таков и романтический Терек: «воет, дик и злобен» или «прыгает разъяренной тигрицей» (в «Тамаре» 1841 г. он уже только «роется во мгле»).

В 1840 г. в «Мцыри», этой последней лермонтовской дани романтизму, образ горной реки уже одухотворен:


Мне внятен был тот разговор,
Немолчный ропот, вечный спор
С упрямой грудою холмов.

В это время дума поэта охотнее обращалась к спокойным рекам, которые


…обвив каймой из серебра
Подошвы свежих островов,
По корням дружеских кустов
Бежали дружно и легко.

В «Герое нашего времени» уже реки-то серебряные нити, то обнявшиеся сестры.

Рано горные реки стали привлекать не только фантазию, но и думу поэта. В «Сашке» (1835–1836), где величественный образ Волги еще беден, рефлексия уже работает над образом горного потока. Поэту кажется, что от бурь юности ему остался один лишь отзыв — звучный, горький смех:


Там где весной белел поток игривый,
Лежат кремни и блещут, — но не живы.

В «Герое нашего времени» поэт уже пережил юность — горные реки рождают в нем думу, даже философское размышление.

...

Страсти, — говорит он, — не что иное, как идеи при первом своем развитии; они принадлежат юности сердца, и глупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться; многие реки начинают шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого моря. Но это спокойствие часто признак великой, хотя и скрытой, силы; полнота и глубина чувств и мыслей не допускают бешеных порывов; душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается собственной жизнью, лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка. Только в этом высшем состоянии самооправдания человек может оценить правосудие божие.

4